Счастья желая и матери, и окрещённой. Я тоже
Выслушал добрых гостей пожеланья. Довольный
свершённым, Уединился священник, чтоб снять облаченье и снова
К нам возвратиться в своём сюртуке. И собрание дружно,
Дети и взрослые, все поднялись, перейдя в помещенье,
Где для торжественной вечери были столы уж накрыты
Снедью, заботливо поданной умной хозяйкой, — насколько
Это позволила сделать блокада бесчувственных англов.
Рождение его было непутевым, а потому он страстно любил все путное, непреложное, завет и запрет.
Убить ему случилось уже в ранней юности, в состоянии пламенеющего гнева, и потому он лучше всякого несведущего знал, что убивать хоть и доставляет наслаждение, но что после того, как убил, становится в высшей степени гадко и что не убий.
У него были горячие чувства, и потому его снедала потребность в Духовном, Чистом и Святом — Незримом, ибо Незримое представлялось ему духовным, святым и чистым.
У мадианитян, подвижного народа пастухов и торговцев, расселившегося в пустыне, куда ему пришлось бежать из Египта, земли его рождения, поскольку он убил (подробности чуть ниже), Моисей свел знакомство с одним богом, видеть которого было нельзя, но он тебя видел, с обитателем горы, который, хоть и невидимый, сидел на переносном сундуке в шатре, где, кидая жребий, раздавал пророчества. Для сынов Мадиама этот нумен по имени Яхве был одним из множества богов, они служили ему не особо ревностно и обихаживали только от греха подальше и на всякий случай. Они додумались до того, что среди богов, может, сыщется и такой, которого не видно, безобразный, и приносили ему жертвы, только чтоб никого не забыть, не обидеть и ни с какой мыслимой стороны не навлечь на себя неприятности.
На Моисея же, в силу его тяги к Чистому и Святому, незримость Яхве произвела сильное впечатление; он решил, что по святости ни один видимый бог не сравнится с невидимым, и поражался, почему сыны Мадиама почти не придают значения свойству, в его представлении преисполненному неизмеримых последствий. В долгих, тяжких и страстных раздумьях, присматривая в пустыне за овцами брата своей мадианитянской жены, потрясаемый вдохновениями и откровениями, которые как-то раз даже, оставив тело, в виде пылающего явления обрушились надушу настойчивым словоизъявлением и неизбежным поручением, он пришел к убеждению, что Яхве не кто иной, как Эль-Эльон, Всевышний, Эль-Рои, «видящий меня Бог», Тот, Кого всегда называли «Эль-Шаддай», «Богом горы», Эль-Олам, Богом мира и вечности — одним словом, не кто иной, как Бог Авраама, Исаака и Иакова, Бог отцов, то есть отцов нищих, темных, совсем запутавшихся в своем богопочитании, лишенных корней, порабощенных племен, живших в Египте, кровь которых со стороны отца текла в его, Моисея, жилах.
Посему, преисполнившись этим открытием, с обремененной поручением душой, а еще дрожа от жадного желания исполнить приказание, он прервал многолетнее пребывание у сынов Мадиама, посадил на осла жену свою Сепфору, поистине благородную женщину, ибо была она дочерью Рагуила, царствующего священника Мадиама, и сестрой его сына, владельца отар Иофора, прихватил обоих сыновей Гирсама и Елиезера и за семь дней пути, пролегавшего через многие пустыни, возвратился на Запад, в землю Египетскую, то есть в лежащее под паром Нижнее царство, где разделяется Нил и где в земле, называемой Кос, или Гошем, или Гешем, или Гесем, обреталась и надрывалась кровь его отца.
В земле той он немедля, где бы ни оказался — в хижинах, или там, где пасли, или там, где работали, — как-то по-особому вытягивая руки и потрясая по обе стороны туловища дрожащими кулаками, принялся разъяснять этой крови то огромное, что пережил. Он возвестил им, что вновь обретен Бог отцов; что Он открылся ему, Моше бен-Амраму, на горе Хорив в пустыне Син, в кусте, который горел и не сгорал; что имя Его Яхве, означающее «Я есть Тот, Кто Я есть, от века и до века», но также дуновение воздуха и бурю великую; что Он возжелал их кровь и при благоприятных обстоятельствах готов заключить с ней завет избрания изо всех народов, правда, при условии, что она присягнет только и исключительно Ему и на основе этой присяги объединится в сообщество для прерогативного, безобразного служения Незримому.
Этими словами он сверлил их будто сверлом, потрясая при этом кулаками, закрепленными на необычайно широких запястьях. И все же он был откровенен не до конца, выводил за скобки многое из того, о чем думал, да, собственно, суть, из опасения нагнать на них страху. О последствиях незримости, то есть духовности, чистоты и святости он ничего им не говорил и предпочитал не напирать на то, что в качестве присягнувших служителей Незримого им придется стать обособленным народом духа, чистоты и святости. Он умалчивал об этом, дабы их не напугать; ибо то была столь жалкая, угнетенная, запутавшаяся в своем богопочитании плоть — кровь его отца, что он ей не доверял, хоть и любил. Даже говоря о том, что Яхве, Незримый, возжелал их, он приписывал Богу, влагал в Него то, что, возможно, и было Божиим, но вместе с тем по меньшей мере и его собственным: он сам жаждал крови своего отца, как каменотес жаждет безобразной глыбы, из которой замыслил изваять изящный, возвышенный образ, плод труда рук своих, — отсюда дрожь жадного желания, наряду с огромной душевной тяготой после повеления наполнявшего его душу, когда он покидал Мадиам.
Что он еще пока утаивал, так это вторую половину повеления, ибо оно было двойным. Оно гласило не только, что Моисей должен возвестить племенам о вновь обретенном Боге отцов и что Он возжелал их, но еще и то, что ему через многие пустыни надлежит вывести их на вольные просторы, из египетского дома рабства в землю обетования, землю отцов. Это поручение было завязано на возвещении и неразрывно с ним переплетено. Бог — и освобождение ради возвращения домой; Незримый — и отрясание ига чужбины, для него это была одна и та же мысль. Но народу он пока об этом не говорил, ибо знал, что одно воспоследует из другого, а еще потому, что этого другого сам надеялся добиться у фараона, царя египетского, от которого отстоял совсем недалеко.