С ликующим криком вскочил Нанда на свои точеные ноги, тогда как Сита и Шридаман, не поднимая взоров, остались сидеть на земле.
— Но это только присказка, — возвысив голос, продолжал Камадамана, — сказка впереди, и она будет присказки почище, похлеще и в своей правде — резче. Не спешите, прошу вас!
С этими словами он поднялся, пошел к дуплу, вытащил из него какую-то вещицу — это был лубяной передник — и прикрыл им свою наготу. Затем он сказал:
Сомнений нет. Супругом назову
Того, кто носит мужнюю главу:
Как радостей земных венец и кладезь — женщина,
Так наше тело головой увенчано.
Теперь пришел черед Ситы и Шридамана вскинуть головы и обменяться счастливыми взглядами. А Нанда, который успел уже так сильно обрадоваться, проговорил тонким голосом:
— Поначалу ты сказал совсем другое!
— Внемлите лишь последним моим словам.
Так решилась их судьба, и Нанда в своей благоприобретенной утонченности не смел проявлять недовольство, ибо это он настоял на том, чтобы призвать святого в судии, — совершенно независимо от безупречно галантного обоснования, которое тот дал своему приговору.
Все трое отвесили поклон Камадамане и покинули его обитель. Но когда они снова пустились в путь по влажно-зеленому лесу Дандака, Нанда вдруг остановился и стал прощаться с ними.
— Всего доброго! — сказал он. — Я теперь пойду своей дорогой. Хочу сыскать себе пустынь и сделаться отшельником, это ведь уже давно входило в мои намерения. Вдобавок, в нынешнем моем воплощении, я считаю себя, пожалуй, слишком хорошим для мира.
Двое других не стали оспаривать его решения; хоть им и взгрустнулось, но они очень дружелюбно обошлись с тем, кто решил отступиться. Шридаман одобрительно похлопал его по хорошо знакомому плечу и, из старой приязни, с заботливостью, которую один человек не столь уж часто выказывает в отношении другого, посоветовал ему не подвергать свое тело чрезмерным испытаниям и не есть слишком много клубней, так как столь однообразная пища, он это хорошо знает, несомненно, пойдет ему во вред.
— Позволь уж мне жить своим умом, — сердито отвечал Нанда, и когда Сита собралась подарить его несколькими словами утешения, он тоже лишь печально покачал головой, украшенной козьим носом.
— Не принимай всего этого близко к сердцу, — сказала она, — и подумай, что тебе в конце концов не столь уж многого недостает и что, собственно, это ты будешь делить со мною ложе супружеских утех в освященные законом ночи! Будь покоен, то, что некогда было твоим, я снизу доверху обовью самой сладостной нежностью и за радость сумею отблагодарить рукою и ртом со всей изысканностью, какой только угодно будет Вечной Матери обучить меня.
— Мне от этого проку нет, — упрямо отвечал Нанда. И даже когда она украдкой шепнула ему: «И твоя голова будет время от времени грезиться мне», — он продолжал стоять на своем и лишь упорно и с печалью твердил: — Мне от этого проку не будет!
Так разошлись они в разные стороны, двое и один. Но Сита вдруг снова побежала за этим одним, когда он ушел уже довольно далеко, и обвила его руками.
— Будь счастлив, — сказала она. — Ты был первым мужчиной, который пробудил меня и научил всему, что я знаю в сладострастии, и что бы там ни плел усохший святой насчет женщины и головы, зернышко, зреющее у меня под сердцем, — оно от тебя.
Вернувшись в «Обитель благоденствующих коров», Сита и Шридаман проводили время в чувственном упоении, и поначалу ни единая тень не омрачала светлые небеса их счастья. Словечко «поначалу», недобрым облаком набежавшее на эту безмятежную лазурь, собственно, прибавлено нами от себя, а мы ведь, рассказывая эту историю, находимся вне ее, те же, что в ней жили и чьей историей она была, понятия не имели о каком-то там «поначалу» и знали только о своем счастье, которое было обоюдным и, можно даже сказать, неимоверным.
Поистине это было счастье, едва ли встречающееся на земле и скорее возможное в раю. Заурядное земное счастье, иначе удовлетворение желаний, сужденное большинству отпрысков рода человеческого, подчиняется известному порядку, закону, благочестию, принудительному обычаю, иными словами, оно стеснено и умерено, со всех сторон обведено чертой запрета и непременного самоограничения. Жестокая необходимость, отказ, отречение — удел смертного. Наше вожделение беспредельно, удовлетворению его, напротив, положены теснейшие пределы, и настойчивое «о, если бы» везде и всюду натыкается на железное «не подобает», на черствое «довольствуйся тем, что есть». Кое-что нам дозволено, многое, почти все, запрещено, и навек несбыточной остается мечта, что запретное вдруг обернется дозволенным. Райская мечта, ибо в том, вероятно, и заключаются блаженства рая, что дозволенное и запретное, столь раздельно существующие здесь, на земле, там срастаются воедино и чело прекрасного подзапретного венчает корона дозволенного, за дозволенным же сохранена еще и прелесть подзапретного. Как иначе может бедный человек представить себе райские блаженства?
Точь-в-точь такое счастье, какое принято обозначать словом «неземное», прихотливый рок послал супружеской чете, вернувшейся в «Обитель благоденствующих», и они большими глотками впивали его — поначалу. Муж и друг были разнолики и различны для Ситы-Пробужденной — а теперь они слились воедино, и это слияние, по счастью, произошло так, — да иначе вряд ли и могло произойти, — что лучшее в обоих, главные преимущества каждого в отдельности счастливо сочетались и образовали новое, всем желаниям удовлетворявшее единство. По ночам, на законном супружеском ложе, она извивалась в могучих руках друга и принимала его усладу не как прежде, когда на хилой груди мужа только грезила о ней с закрытыми глазами, а в благодарность все же целовала уста внука брахманов, — счастливейшая женщина на земле, ибо ей достался супруг, сплошь состоящий, если можно так выразиться, из преимуществ.