С этими словами святой повел их, тщательно подметая землю, прежде чем сделать следующий шаг, к своему обиталищу — могучей и древней чинаре, еще зеленеющей, несмотря на зияющую пустоту в стволе, к дереву, мшистую внутренность которого Камадамана избрал своим домом, — не затем, чтобы искать там спасения от непогоды, ибо он всегда позволял ей лютовать над своим телом, жару усиливая огнем костров, а холод — мокрым платьем, но лишь затем, чтобы знать, где его кров, и еще затем, чтобы держать там запас корней, клубней и плодов, необходимых ему для поддержания жизни, а также запас хвороста, цветов и трав для жертвоприношений.
Здесь он предложил сесть своим гостям, которые, узнав, что они не более как предлог для подвижничества, держались в высшей степени скромно, и подал им, как было обещано, спелые ягоды, весьма приятно их подкрепившие. Сам он тем временем встал в аскетическую позицию, так называемую «позицию кайотсарги»: не шевеля ни единым членом, воздел кверху руки и, прогнув вовнутрь колени, даже пальцам ног, не говоря уж о руках, сумел придать установленное положение. Сосредоточив свой дух, он замер, нагой (впрочем, в его наготе, как уже сказано, не было ничего предосудительного), а великолепно сложенный Шридаман, которому, из-за его мудрой головы, выпала честь обо всем поведать отшельнику, рассказал историю, заставившую их прийти сюда, ибо она в конце концов свелась к спорному вопросу, разрешить который можно было только извне, с помощью судии или святого.
Он рассказал ее последовательно и правдиво, как это сделали мы, и даже почти в тех же самых словах. Для того чтобы спорный вопрос стал понятен, достаточно было рассказать только последнюю ее стадию, но, желая хоть немножко развлечь святого в его уединении, он поведал все, от самых истоков, как то сделали мы на этих страницах, начав с Нанды и его образа жизни, потом перейдя к дружбе между ними и привалу у речки Золотая Муха, далее о своей любовной болезни, сватовстве и женитьбе; в подобающем месте он обратился к прошлому и сделал отступление, рассказав, как Нанда познакомился с прелестной Ситой и качал ее на качелях, упомянул о горестях своей брачной жизни, но очень деликатно, вскользь, — не столько щадя себя, ведь его-то здесь были только сильные руки, что качали Ситу, да тело, о котором она грезила в объятиях его прежних рук, сколько из уважения к Сите, ей ведь все это не могло быть приятно, и, покуда длился рассказ, она сидела, закрыв лицо и головку своим расшитым платком.
Дюжий Шридаман благодаря своей голове оказался превосходным, искусным рассказчиком. Даже Сита и Нанда — им ведь все было точно известно, — затаив дыхание, слушали страшную повесть о себе, и надо полагать, что Камадамана, хоть он ничем не выдал себя, все время стоя в позиции кайотсарги, тоже был захвачен ею. После того как рассказчик воссоздал грозное деяние свое и Нанды, поведал о милости, ниспосланной богиней на Ситу, а также о вполне простительной ошибке последней, когда она их восстанавливала, рассказ, естественно, подошел к концу и, следовательно, к основному вопросу.
— Так вот и получилось, — сказал он, — что голове мужа досталось тело друга, а телу друга — мужняя голова. Ты ведь мудрец, святой Камадамана, помоги же нам разобраться в этой путанице! Как ты скажешь, так тому и быть, мы сами все равно ничего решить не сумеем. Кому, скажи, принадлежит эта женщина, прекрасная, куда ни глянь, и кто по праву ее муж?
— Да, скажи нам, покоритель желаний, — в свою очередь, воскликнул Нанда с подчеркнутой уверенностью, Сита же ограничилась тем, что сорвала с головы платок и в трепетном ожидании воззрилась на Камадаману глазами, похожими на цветок лотоса.
Отшельник сжал растопыренные пальцы рук и ног и глубоко вздохнул. Затем вооружился метлой, расчистил от уязвимых тварей маленький клочок земли и уселся подле гостей.
— Уф! — произнес он. — Ну и разодолжили! Я, конечно, был готов услышать угарную историю, но тут уж чад повалил из всех пор бренной плоти. И меж моих четырех костров в разгаре лета, право же, легче дышится, чем в вашем чаду. Если бы мое лицо не было вымазано пеплом, вы бы увидели багряный жар, которым ваша история зажгла мои изможденные щеки, вернее, скулы, покуда я, для обуздания чувств, внимал ей. Ах, дети, дети! Носит вас, точно быков, что с завязанными глазами крутят маслобойку, вокруг колеса всего сущего, и при этом вы еще кряхтите от усердия, и в ваше тело, которое и без того зудит, впиваются бичи шести работников маслобойки, иными словами — страстей. Неужто нельзя вам с этим покончить? Или вам непременно надо пялить глаза, суесловить и исходить слюной, когда при виде обманчивого соблазна у вас от похоти колени подгибаются? — Ну да, ну да, ну вот, ну вот, я знаю все наперечет: и лоб в испарине вожделенья, и тела лоснящегося движенья, и трепетный нос, и покатости плеч, и губ горячих бессвязную речь, и сладостных грудей наготу, и дебри подмышек в любовном поту! И рук блуждающих маета, и гладкость бедер и живота, и жарких касаний двойная услада, прохладная прелесть прекрасного зада, и напряженное до предела, похотью душной объятое тело, и нетерпенья блаженный миг, и заплетающийся язык, и седьмое небо, и то, и се — ну как же, как же, знакомо все.
— Но это ведь мы и сами знаем, великий Камадамана, — сказал Нанда с подавленным нетерпением в голосе. — Не будешь ли ты так добр произнести приговор и объявить нам, кто же, собственно, муж Ситы, дабы мы наконец это узнали и могли бы соответственно вести себя?
— Приговор уже все равно что произнесен, — отвечал святой. — Здесь все ясно как на ладони, и остается только удивляться, до чего же мало вы смыслите в порядке и в праве, если для такого самоочевидного дела вам понадобился судия. Эта лакомая приманка вон там, разумеется, женатого, кто несет на своих плечах голову друга. Ибо во время обряда бракосочетания жених протягивает невесте правую руку; рука принадлежит туловищу, а туловище — другу.