Она сидит и смотрит, к ней время от времени подходят «большие», другие молодые люди, и Корнелиус, встав рядом, тоже с улыбкой наблюдает суету, которая, судя по всему, достигла апогея оживленности. Есть и еще зрители: голубая Анна в непробиваемо-ограниченной строгости стоит на лестнице, потому что маленьким все мало праздника и потому что ей приходится следить, чтобы Кусачик не слишком бесновался, чем спровоцировал бы опасный приток своей слишком густой крови. И «нижние» не прочь, чтобы им перепало кое-что от танцевальных радостей «больших»: у дверей в буфетную, развлекаясь наблюдением, стоят и дамы Хинтерхёфер, и Ксавер. Фройляйн Вальбурга, старшая из деклассированных сестер, гастрономическая половина (чтобы прямо не называть ее кухаркой, она не любит этого слышать), смотрит карими глазами сквозь круглые очки с толстыми линзами, на переносице, дабы не слишком давили, обмотанные льняной тряпочкой, — добродушно-юмористический тип, а фройляйн Сесилия, моложе, хоть и не вполне молодая, как обычно, стоит с крайне напыщенным видом — сохраняя достоинство бывшей принадлежности к третьему сословию. Фройляйн Сесилия жестоко страдает оттого, что опустилась из мелкобуржуазной среды в сферу обслуги. Она категорически отказывается носить наколку или какую-либо иную примету профессии горничной; ее горчайшие часы — в среду вечером, когда Ксавер свободен и ей приходится подавать на стол. Она прислуживает, отворотившись, задирая нос — свергнутая королева; видеть ее унижение — мучение, тяжелейшее испытание, и «маленькие», которые как-то раз случайно ужинали со взрослыми, завидев ее, в один голос громко заплакали.
Юноше Ксаверу подобные страдания неведомы. Он подает даже с удовольствием и делает это с известной ловкостью, сколь естественной, столь и тренированной, поскольку когда-то прислуживал в ресторане. В остальном же он и в самом деле отпетый бездельник и вертопрах — с положительными качествами, как всякую минуту готовы признать его не предъявляющие завышенных требований хозяева, но все-таки невозможный вертопрах. Нужно принимать его таким, каков он есть, и не ждать от терновника смоквы. Он дитя разнузданного времени, яблочко от яблони, эталон своего поколения, революционный слуга, симпатичный большевик. Профессор называет его «распорядителем торжеств», поскольку в чрезвычайных ситуациях, когда весело, он ведет себя вполне ответственно, проявляет сообразительность и предупредительность. Но совершенно незнакомого с понятием о долге молодого человека так же трудно убедить выполнять скучно-текущие, будничные обязанности, как некоторых собак — прыгать через палку. Судя по всему, это противоречит его природе, что обезоруживает и заставляет скорее махнуть на него рукой. Ради любого конкретного, необычного, забавного дельца он готов вскочить с постели хоть ночью. Но вообще раньше восьми не встает — не встает и всё, не прыгает через палку; зато с утра до вечера по всему дому — от кухонного полуподвала до чердака — раздаются волеизъявления его свободной натуры: губная гармошка, хриплое, но прочувствованное пение, радостное насвистывание; а дым от сигарет окутывает буфетную. При этом он просто стоит и смотрит, как трудятся низринутые дамы. Утром, когда профессор завтракает, он отрывает у него на письменном столе листок календаря, в остальном даже не притрагивается к кабинету. Доктор Корнелиус неоднократно призывал его оставить календарь в покое, поскольку Ксавер имеет склонность отрывать и следующий день, рискуя нарушить весь порядок. Но эта работа — отрывать листки календаря — нравится юному Ксаверу, и он не собирается от нее отказываться.
Он, кстати, любит детей, это относится к числу его достоинств. Самым душевным образом играет с маленькими в саду, талантливо что-нибудь вырезывает им или мастерит, а то и толстыми губами читает вслух книжки, что производит довольно странное впечатление. Он всем сердцем любит кино и, посмотрев какую-нибудь фильму, впадает в печаль, тоску и принимается разговаривать сам с собой. Его волнуют неопределенные мечты в будущем самому принадлежать этому миру и составить в нем свое счастье. Он основывает их на отбрасываемых волосах и физической ловкости и отваге. Нередко забирается на ясень перед домом — высокое, но непрочное дерево — и, перелезая с ветки на ветку, добирается до самой верхушки, так что у всех, кто его видит, захватывает дух. Наверху закуривает сигарету, раскачивается во все стороны, причем высокая мачта шатается до основания, и высматривает какого-нибудь проходящего мимо кинодиректора, который пригласил бы его сниматься.
Замени он свою полосатую куртку на приличный костюм, запросто мог бы тоже потанцевать — не слишком выбивался бы. Дружеское сообщество «больших» весьма пестро; бюргерский вечерний наряд хоть и попадается среди молодых людей, но не довлеет, он прорежен типами вроде песенника Мёллера, причем как в дамском, так и в мужском варианте. Профессору, который стоит у кресла жены и присматривается к гостям, не очень хорошо, лишь понаслышке известны социальные условия, в каких живет смена. Это гимназистки, студентки и мастерицы; в мужской части — порой совершенно авантюрные, изобретенные именно данным временем существа. Бледный, вытянувшийся, как каланча, юноша с жемчужинами на рубашке, сын зубного врача, — не что иное, как биржевой спекулянт и, судя по тому, что слышал профессор, живет в этом качестве, как Аладдин со своей волшебной лампой. Держит автомобиль, устраивает для друзей вечеринки с шампанским и при любой возможности раздает им подарки — дорогостоящие сувениры из золота и перламутра. Он и сегодня принес юным хозяевам подарки: Берту — золотой карандаш, а Ингрид — серьги, поистине варварского размера кольца; правда, их, к счастью, не нужно по-настоящему продевать в мочки, они прикрепляются к уху зажимом. «Большие» со смехом показывают подарки родителям; те, выражая восхищение, вместе с тем покачивают головами, а Аладдин издали несколько раз кланяется.