— Несомненно, улыбается, дорогая мама, — отвечало дитя зимы. — И позволь заверить тебя, на это у меня не найдется никакой шпильки.
Нужно, однако, сказать, что жизненный импульс, который Розалия привыкла получать — или думала, что привыкла, — от близости и расцветания «своего» времени года, именно когда она это говорила, был как-то не очень ощутим. Выходило почти так, будто внушенные ей разговором с дочерью твердые нравственные намерения, которым она столь строго следовала, шли наперекор ее природе, будто даже с ними — или как раз с ними — она «жила наперекор себе». Именно такое впечатление сложилось у Анны, и хромая девушка упрекала себя в том, что склонила мать к воздержанности, на чем вовсе не настаивало ее свободное мировоззрение, а что просто казалось ей необходимым исключительно для душевного спокойствия милой женщины. Более того, она подозревала низменные мотивы, в коих не признавалась даже себе. Однажды горестно тосковавшая по чувственному счастью, но никогда его не знавшая, она спрашивала себя, не желает ли тайно лишить его и мать и потому всякими надуманными аргументами удерживает ее на стезе добропорядочности. Нет, она не верила, будто способна на это, и все же то, что она наблюдала, омрачало и отягощало ее совесть.
Дочь видела, как во время своих любимых прогулок Розалия быстро уставала и сама, иногда под предлогом каких-нибудь хозяйственных дел, уже через полчаса, а то и раньше, просилась домой. Мать много отдыхала, но, хоть двигалась мало, теряла в весе, и Анна обеспокоенно смотрела на худобу ее плеч, когда они вдруг почему-нибудь оставались без одежды. В последнее время у нее никто не спросил бы, из какого источника живой воды она пила. Под глазами у нее тоже было неладно, синевато-устало, а румяна, накладываемые ею для молодого человека и в честь вновь обретенной полноценной женственности, едва ли вводили в заблуждение относительно желтоватой бледности лица. Но поскольку на вопросы о самочувствии она отвечала задорно-презрительным: «Ну что ты, у меня все хорошо», — фройляйн фон Тюммлер отклонила мысль занять доктора Оберлоскампа убывающим здоровьем матери. Принимая решение отказаться от этого, она находилась под воздействием не только чувства вины, но и пиетета — того самого пиетета, который подразумевала, говоря о том, что существуют болезни, коих для врачей слишком жалко.
Тем больше порадовали Анну веселая предприимчивость, вера в свои силы, которые как-то вечером за вином Розалия продемонстрировала во время обсуждения незначительного вопроса при участии детей и Кена Китона, как раз бывшего у них. Не прошло еще и месяца с тех пор, как мать призвала Анну к себе для чудесного сообщения. В тот вечер Розалия была мила, бодра, как в старые добрые времена, и могла считаться инициатором прогулки, совершить которую и порешили, — если не приписывать данную заслугу Китону, наведшему на эту мысль своей исторической болтовней. Он говорил о разных часто посещаемых им замках и крепостях Бергишес-Ланда, о замке на Вуппере, о Бенсберге, Эресхофене, Гимборне, Хомбурге и Кротторфе, потом перешел к курфюрсту Карлу Теодору, в восемнадцатом веке перенесшему двор подальше от Дюссельдорфа, в Шветцинген, а затем и в Мюнхен, что не помешало его наместнику, некоему графу Гольштайнскому, тогда же поставить и обустроить здесь всяческие сады-парки-постройки, и немалого значения: при нем возникли Академия художеств курфюрста, первый городской парк, замок Егерхоф и — прибавил Эдуард, — насколько ему известно, примерно в то же время еще и несколько удаленный замок Хольтерхоф возле одноименной деревни к югу от города. Разумеется, и Хольтерхоф, подтвердил Китон, но затем, к своему собственному изумлению, должен был признаться, что как раз данное произведение позднего рококо никогда не видел, как не бывал и в относящемся к нему, раскинувшемся до самого Рейна парке, сколь тот ни знаменит. Фрау фон Тюммлер и Анна, правда, пару раз там бродили, но, подобно Эдуарду, тоже не удосужились осмотреть интерьер прелестно расположенного замка.
— Подумать, и ведь чего только не бывает! — с шутливым упреком воскликнула хозяйка дома.
Переход на диалект всегда служил у нее признаком приподнятого расположения духа и довольства. Хороши дюссельдорфцы, прибавила она, все четверо! Один вообще не был, а остальные не видели апартаментов этой жемчужины среди замков, куда непременно заглянет всякий приезжий.
— Дети, — воскликнула она, — так не может продолжаться! Неужели же тем всё и кончится! Вперед, на прогулку в Хольтерхоф, коли уж мы собрались сегодня вместе, в ближайшие же дни! Сейчас так хорошо, такое чудное время года, барометр стоит на «ясно». Парк расцветает, по весне он наверняка прелестнее, чем в летнюю духоту, когда мы гуляли там с Анной. Я вдруг сейчас с такой тоской припомнила черных лебедей, столь меланхолично-высокомерно скользящих по глади водяного рва в парке, — помнишь, Анна? — красные клювы, перепончатые лапки. Как ловко они прятали свой аппетит под маской снисходительности, когда мы их кормили! Обязательно возьмем им белого хлеба… Погодите, сегодня пятница — в воскресенье и едем, договорились? Эдуард, да, пожалуй, и мистер Китон могут только в воскресенье. Правда, будет многолюдно, но мне это не мешает, я люблю толпиться вместе с разряженными людьми и получаю удовольствие вместе с получающими удовольствие, люблю быть там, где что-то происходит, — на народных празднествах под Оберкасселем, когда пахнет выпечкой с салом, дети сосут красные сахарные палочки, а перед цирковым шатром бренчат, дудят, верещат такие фантастически-заурядные люди. По-моему, это волшебно. Анна считает иначе. Ей это представляется печальным. Нет, Анна, представляется, ты больше за благородную печаль черных лебедей в водяном рву… Да вот, кстати, дети, поедемте по воде! Переправляться по суше, на трамвае слишком уж скучно. Ни тебе кусочка леса, ни широкого поля. По воде веселее, нас понесет батюшка Рейн. Эдуард, посмотришь расписание пароходного общества? Или погоди, коли уж организовывать все как следует, то раскошелимся, наймем моторную лодку и поплывем вверх по Рейну. Тогда мы будем одни, совсем как черные лебеди… Вопрос только, двинемся до или после обеда?..