— Я так и думала, малыш. Мама в принципе верно обрисовала ситуацию, и когда ты заявил о своем намерении поговорить с ней, я испытывала сходные сомнения. По крайней мере она права в том, что Китон — приятный собеседник и что мы все будем сожалеть о его отсутствии. Так что занимайтесь дальше.
Эдуард посмотрел говорившей в неподвижное лицо, пожал плечами и отошел. Кен как раз ждал его в комнате, он прочел с учеником пару страниц из Эмерсона или Маколея, затем какую-то американскую mystery story, давшую пищу для болтовни на последние полчаса, и остался на ужин, о чем его специально уже давно никто не просил. То, что он задерживался после уроков, стало необсуждаемым установлением, и в будние дни своего неприличного, страшного, омраченного стыдом счастья Розалия обсуждала с экономкой Бабеттой меню, заказывала вкусное, следила, чтоб подали крепкое пфальцское или рюдесхаймское, за которыми и после еды еще с час сидели в гостиной и на которые она налегала свыше обыкновения, чтобы иметь возможность мужественнее смотреть на неразумно любимого. Однако от вина на нее часто наваливались усталость и отчаяние, и тогда она терзалась: остаться ли ей и страдать на глазах у молодого человека или уйти и рыдать о нем в одиночестве — с разным исходом.
Поскольку в октябре начался светский сезон, Китон встречался с Тюммлерами не только у них дома, а и у Пфингстенов на Пемпельфортской улице, и у Лютценкирхенов, и в большой компании у старшего инженера Рольвагена. Тогда она искала его и избегала, бежала от группки, к которой он присоединялся, и, машинально болтая с другими гостями, ждала, что он подойдет к ней, проявит внимание, всегда знала, где он, выуживала в общем гомоне его голос и ужасно страдала, когда ей казалось, будто она подмечает признаки тайного согласия между ним и Луизой Пфингстен или Амелией Лютценкирхен. Хотя молодой человек, кроме ладного телосложения, полнейшей непринужденности и дружелюбной простоты духа, больше ничего особенного предложить не мог, в этом кругу его любили и искали его общества, он оказался в приятном выигрыше от немецкой слабости на все иностранное и прекрасно знал, что его немецкий выговор, используемые им при этом детские речевые обороты очень нравятся. Впрочем, с ним предпочитали говорить по-английски. Одеваться он мог как угодно. Американец не имел evening dress, но общественные нравы уже много лет были не так строги, смокинг теперь не являлся обязательным ни в театральной ложе, ни на званом вечере, и даже когда большинство мужчин все же надевали смокинги, Китона с радостью встречали и в его обычном уличном костюме, свободном, удобном наряде — коричневых брюках на ремне, коричневых туфлях и сером шерстяном пиджаке.
Так он беспечно переходил из салона в салон, любезничал с дамами, с которыми занимался английским, а также с теми, кого еще только желал покорить для этой цели, за столом, по обычаю своей страны, сначала разрезал мясо на маленькие кусочки, откладывал нож на край тарелки, опускал левую руку и, держа вилку в правой, съедал подобным образом заготовленное. От этой привычки, заметив, что соседки и визави наблюдают за ней с большим интересом, он не отказывался.
С Розалией он любил болтать и в сторонке, с глазу на глаз, не только потому, что она являлась одной из его кормилиц и «bosses», но из искренней симпатии. Ибо если холодный ум и духовные запросы дочери внушали ему робость, то сердечная женственность матери импонировала, и, не интерпретируя верно ее чувств (ему и в голову не приходило делать это), он просто купался в излучаемом ею тепле, нравился себе в нем и почти не обращал внимания на появляющиеся при этом признаки напряжения, неловкости, которые понимал как выражение европейской нервозности и потому глубоко уважал. Ну а кроме того, при всех страданиях облик ее поражал тогда новым расцветом, она помолодела, в связи с чем ей делали комплименты. Вид ее и всегда отличался моложавостью, но во время разговоров, обыкновенно веселых и всегда дававших ей возможность смехом подкорректировать наползающую кривую улыбку, нельзя было не заметить блеска красивых карих глаз, подвижности черт пополневшего и посвежевшего лица, румянца, который, хоть и несколько лихорадочно-горячечный, так к ней шел и быстро восстанавливался после накатывающей порой бледности. На вечерах много и громко смеялись, ибо единодушно не чинились налегать на вино, пунш, и то, что могло бы показаться в поведении Розалии эксцентричным, тонуло во всеобщей, на удивление слабо сдерживаемой непринужденности. Как счастлива она, однако, бывала, когда в присутствии Кена кто-либо из женщин говорил ей: «Дорогая, вы восхитительны! Сегодня вечером вы выглядите прекрасно! Заткнете за пояс двадцатилетнюю. Скажите же, где вы обнаружили источник живой воды?» А если возлюбленный еще к тому же поддакивал: «Right you are! Фрау фон Тюммлер is perfectly delightful tonight», она смеялась, причем вспыхнувшие от радости щеки можно было объяснить услышанной лестью. Она отворачивалась, но думала о его руках и вновь чувствовала, как нутро ее заливает, затопляет невероятная сладость, что с ней теперь случалось нередко и что все остальные видели своими глазами, когда находили ее молодой и привлекательной.
Именно в один из таких вечеров, после того как общество разошлось, она нарушила верность намерению держать при себе сердечную тайну, это недозволенное, причиняющее страдание, но такое пленительное чудо души и не открывать его даже подруге-дочери. Вследствие непреодолимой потребности поделиться она оставила данное себе обещание и доверилась умной Анне, не только потому, что нуждалась в любяще-понимающем участии, но и из желания мудро восславить то, что сотворила с ней природа, эту человеческую необычайность, каковой оно и являлось.