Тут Сита вылезла из повозки и пошла, при этом бедра ее колыхались под обвивающим стан сари, к храму Матери, и, не успев и пятнадцати раз вдохнуть воздух, узрела ужаснейшее из деяний.
Она вскинула руки, глаза выступили у нее из орбит, сознание затемнилось, и она во весь рост грохнулась наземь. Но что толку от этого? Ужаснейшему деянию спешить было некуда, оно могло ждать, как ждало уже, покуда Сита воображала, что это она ждет; на любой срок оставалось оно таким, как было, и когда несчастная пришла в себя, ничто не изменилось. Она попыталась еще раз упасть в обморок, но благодаря ее здоровой натуре это ей не удалось. Итак, присев на камень и схватившись руками за голову, она неподвижным взглядом уставилась на отделенные головы, на крест-накрест лежащие тела и на медленно растекавшуюся подо всем этим кровь.
— О боги, духи и великие подвижники, — лепетали ее посинелые губы, — я пропала! Оба, оба зараз — ну, мне конец! Мой супруг и господин, с которым я ходила вокруг костра, мой Шридаман с высокомудрой головой и всегда горячим телом, кто в священные брачные ночи обучил меня всему, что я знаю в сладострастии, досточтимая его голова отделена от тела, нет его больше, он мертв! Мертв и другой, Нанда, который качал меня на качелях и был моим сватом, — вот он лежит, голова его отделена от окровавленного тела, «завиток счастливого теленка» еще виден на отважной груди — без головы, что же это такое? Я могла бы до него дотронуться, могла бы ощутить силу и красоту его рук и ляжек, если бы посмела. Но я не смею: кровавая смерть встала между ним и моим желанием, как прежде вставали честь и дружба. Они отсекли головы друг другу! По причине… я уже не таю ее от себя… Злоба их разгорелась, точно огонь, в который плеснули масла, они схватились, и свершилось это взаимное деяние — я так все и вижу! Но как же они, разъяренные, бились одним мечом? Шридаман, позабыв свою мудрость и кротость, обнажил меч и отсек голову Нанде, после чего тот… да нет же! Нанда по причине, от которой в моей беде меня еще и мороз по коже продирает, обезглавил Шридамана, а он… да нет же, нет! Перестань гадать, ничего у тебя не получается, одни кровавые потемки, а их и без того достаточно; одно мне ясно, что они поступили как дикари и нисколечко обо мне не думали. То есть, конечно, думали, из-за меня, бедной, разожглась их мужская распря, и меня от этого в дрожь бросает; но только из-за себя они думали обо мне, не из-за меня, не подумали ведь, что со мною будет, — в своем неистовстве они ничуть об этом не заботились, точь-в-точь как сейчас, когда они недвижно лежат без головы, а я сама должна думать, с чего же мне теперь начать! Начать? Да здесь кончать надо, а не начинать. Неужто же мне вдовой бродить по жизни да слушать хулу и поношения: эта, мол, женщина так плохо ходила за своим мужем, что он погиб. О вдовах и всегда-то худо отзываются, а сколько я еще сраму приму, когда одна явлюсь в дом моего отца и в дом моего свекра. Здесь только один меч, не может быть, чтобы они друг друга убили, — одним мечом двоим не управиться. Но есть еще третий человек — я. Будут, конечно, говорить, что я необузданная женщина, что я убила своего супруга и его названого брата — цепь доказательств замкнулась. Она, конечно, фальшивая, но зато законченная, звено к звену, и меня предадут огню, невинную. Нет, нет! — не невинную, стоило бы, конечно, налгать на себя, если б не все было кончено, а так это бессмыслица. Я вовсе не невинная, давно уже, а что касается необузданности, доля правды здесь есть — большая, очень большая доля! Только все это не так, как будут думать люди, а значит, есть на свете ошибочная справедливость? Вот тут-то я и забегу вперед, сама себя покараю. Я должна последовать за ними, больше мне ничего, ничего не остается! Меч, где уж мне с ним управиться этими ручками, они так малы и боязливы, что им не истребить тела, которому они принадлежат; оно хоть и набухло соблазнами, но все насквозь — слабость. Ах, жалко очень его прелести, и все же оно должно стать таким неподвижным и бездыханным, как эти оба, чтобы впредь не возбуждать похоти и ее не испытывать. Вот то, что непременно должно случиться, пусть даже число жертв возрастет до четырех. Да и что б он увидел в жизни, вдовий ребенок? Несчастья бы согнули беднягу, я уверена, что он был бы бледный и слепой, потому что я побледнела от горя в миг сладострастия и закрыла глаза перед тем, кто меня одарил им. Что делать! Это они предоставили мне. Смотрите же, как я сумею себе помочь!
Она встала, зашаталась из стороны в сторону, потом взбежала по ступенькам и, устремив взгляд в пустоту, помчалась через приделы храма обратно, на волю. Фиговое дерево росло перед святилищем, все увитое лианами. Она схватила одно зеленое вервие, смастерила из него петлю, просунула в нее шею и совсем уже собралась удушить себя.
Тут был ей голос из высей, и, несомненно, он мог принадлежать только Дурге-Деви, Неприкасаемой, Кали Темной, Матери мира. Это был низкий, грубый, матерински решительный голос.
— Что это ты задумала, глупая гусыня? — рек он. — Тебе, видно, мало, что кровь моих сынов, по твоей вине, стекает в яму, ты еще хочешь изуродовать мое дерево и превосходное мое порождение — твое тело — отдать на растерзание воронам вместе с милым, сладостным, тепленьким зернышком, которое всходит в нем? Ты что, индюшка, не приметила, что оно в тебя заложено и что ты с ношею от моего сына? Ежели ты не умеешь считать до трех в этих наших делах, то сделай одолжение, вешайся, да только не в моем дворе, а то будет похоже, что добрая жизнь кончается в мире из-за твоей бестолковости. Мудрецы мне все уши прожужжали глупыми своими домыслами, что человеческое бытие — это, мол, болезнь, ею заражаются в любовном пылу, а значит, так передают и в другие поколения, — а ты, дурища, устраиваешь мне здесь такие штуки! Вынимай голову из петли, не то заработаешь оплеуху!