И он стал рыться в своем дорожном скарбе смуглыми руками в кольцах и запястьях и извлек оттуда пучок бетеля, который жуют после еды, чтобы приятно пахло во рту. Отвернув заплаканное лицо, он протянул бетель Шридаману, ибо бетелем угощают друг друга при скреплении договора дружбы.
Итак, они пошли дальше, а потом на время разошлись, ибо у каждого были свои дела; достигнув изобилующей парусами реки Джамны и увидев на горизонте очертания Курукшетры, Шридаман свернул на широкую дорогу, запруженную повозками и волами, чтобы затем, в толчее оживленных городских улиц, разыскать дом человека, у которого должен был купить рис и трут. Нанда же пошел дальше, узкою тропою, ответвлявшейся от проезжей дороги к хижинам, где жили люди низшей касты, — приобрести у них железа для кузни своего отца. При расставании друзья благословили друг друга и условились через три дня в назначенный час снова встретиться на этой развилке, чтобы, когда с делами будет покончено, вместе, как пришли сюда, вернуться в родное селение.
После того как трижды взошло солнце, Нанда, подъехавший на сером ослике, которого он тоже приобрел у людей низшей касты и навьючил железом, еще долго дожидался в условленном месте, так как Шридаман запаздывал; когда же он со своим тюком наконец показался на широкой дороге, шаги его были медленны, он волочил ноги, его щеки, окаймленные шелковистой веерообразной бородкой, ввалились, а в глазах стояла печаль. Он не выказал радости при встрече со своим спутником, и даже когда Нанда, спеша освободить его от ноши, взвалил и его тюк на ослика, остался таким же хмурым и печальным, каким пришел, и шагал рядом с другом, не говоря ничего, кроме «да, да», даже если следовало сказать «нет, нет»; а когда уместнее было бы «да, да», он вдруг начинал твердить «нет, нет» — к примеру, отказываясь подкрепиться пищей, — и на удивленные расспросы Нанды отвечал, что не может и не хочет есть и вдобавок лишился сна.
Все указывало на то, что он болен, и лишь на вторую ночь пути, под звездным небом, когда озабоченному Нанде удалось немного разговорить его, он не только подтвердил, что это так, но глухим голосом добавил, что недуг его неизлечим и смертелен, и потому он не только должен, но даже хочет умереть, в его, мол, случае необходимость и желание сплелись воедино, они не только нераздельны; но более того — вместе составляют вынужденное желание, в котором «хотеть» неизбежно вытекает из «долженствовать» и «долженствовать» из «хотеть».
— Если ты мне подлинно друг, — сказал Шридаман все тем же задыхающимся, глубоко взволнованным голосом, — то окажи мне последнюю дружескую услугу, сооруди погребальный костер, чтобы я мог взойти на него и сгореть в огне. Ибо сжигающий меня изнутри неизлечимый недуг причиняет мне такие муки, что по сравнению с ними всепожирающее пламя покажется мне целебным бальзамом, более того — усладительным купанием в райских реках.
«О, великие боги! До чего ж он дошел!» — подумал Нанда, услышав это. Здесь следует сказать, что хотя у Нанды был козий нос и внешне он являл собою как бы золотую середину между людьми низшей касты, у которых покупал железо, и внуком брахманов Шридаманом, но он сумел с честью выйти из трудного положения и, несмотря на почтительность, с какою относился к «старшему брату», не растерялся перед лицом его недуга, а напротив — употребил в пользу Шридамана преимущество, заключавшееся в том, что он, Нанда, был здоров, и, подавив свой испуг, заговорил с ним уступчиво и в то же время разумно.
— Будь покоен, — сказал он, — если твоя болезнь и впрямь неизлечима, а после твоих слов я не вправе в этом сомневаться, я тот час же выполню твое приказание и примусь сооружать костер. Я даже сложу очень большой костер, чтобы рядом с тобою нашлось место и для меня, после того как я его разожгу, ибо разлуки с тобой мне не пережить ни на час, и в огонь мы пойдем с тобою вместе. Именно потому, что все это так близко касается и меня, ты должен мне немедленно сказать, что, собственно, с тобою, назвать свой недуг, хотя бы для того, чтобы я, убедившись в его неизлечимости, предал сожжению тебя и себя. Ты не можешь не признать, что мое требование справедливо, и если уж я своим скудным умом понял его справедливость, то ты, будучи стократ умнее меня, и подавно должен его одобрить. Когда я ставлю себя на твое место и на мгновение пытаюсь думать твоей головой, — как если бы она сидела у меня на плечах, — то я вынужден заметить, что моя, я хочу сказать — твоя, уверенность в неизлечимости твоего недуга требует дополнительной проверки и подтверждения, прежде чем мы сделаем столь далеко идущие выводы. Итак, говори!
Но спавший с лица Шридаман долго упрямился и только твердил, что смертельная безнадежность его недуга не требует проверок и доказательств. Однако в конце концов уступил многократным натискам Нанды и, прикрыв глаза рукою, чтобы во время своей речи не смотреть на друга, сделал следующее признание.
— С той поры, — сказал он, — как мы увидели на месте священного омовения эту девушку, нагую, но добронравную, ту, которую ты качал на качелях до самого солнца, — Ситу, дочь Сумантры, — зерно недуга, равно вызванного к жизни ее наготой и ее добронравием, запало в мою душу и с часу на час все разбухало и разрасталось, покуда не заполнило собою все мои члены, мельчайшие ответвления каждой жилки, истощило мои душевные силы, похитило у меня сон и вкус к еде и теперь медленно, но верно изничтожает меня. Мой недуг, — продолжал он, — потому смертелен и безнадежен, что излечить его может только осуществление желания, коренящегося в красоте и добронравии девушки, а это немыслимо, невообразимо, это за пределами того, что подобает человеку. Ясно ведь, что если страстная мечта о счастье искушает его и самая его жизнь зависит от того, сбудется она или нет, а между тем лишь богам, не людям, дано уповать на такое счастье, то человек этот обречен. Если не будет для меня Ситы, с глазами, как у куропатки, прекраснокожей, с дивными бедрами, то дух моей жизни улетучится сам собою. Посему сооруди для меня костер — лишь в пламени я обрету спасенье от противоречия между божественным и человеческим. Но если ты решил взойти на него вместе со мной, — заключил он, — то, как ни жаль мне твоей цветущей юности, отмеченной «знаком счастливого теленка», я не стану спорить — одна только мысль, что ты качал ее на качелях, раздувает пламя в моей душе, и мне очень не хочется оставить на земле того, кому суждено было это счастье.